В купе, кроме него, никого не было. Он курил одну сигарету за другой и расхаживал взад и вперед. Никогда бы он не подумал, что все это еще имеет над ним такую силу. Судорожно пытался он принудить себя думать о завтрашнем дне, о том, как проникнуть в больницу, не привлекая к себе внимания, и о том, кого из друзей он сможет навестить, чтобы узнать новости, – сейчас все это казалось ему до странности туманным и нереальным, ускользало, когда он пытался сосредоточиться; и даже опасность, навстречу которой он ехал, поблекла до абстрактности. Она была бессильна охладить его бушующую кровь и принудить его трезво мыслить; напротив, она закружила его в таком вихре, в котором жизнь его, казалось, завертелась в каком-то непонятном танце мистического возвращения. И Штайнер сдался. Он знал, что это была последняя ночь, что завтра все эти мысли исчезнут, а эта ночь – это последняя чистая ночь неведения, вихря нахлынувших чувств, последняя ночь без жестокой правды и грубой действительности.

Ночь широко раскинулась за окном поезда – беспокойная ночь, накрывшая все сорок лет жизни этого человека, всю его жизнь, для которой сорок лет были равносильны вечности. Деревни, пролетавшие за окном, скупо освещенные, с редким лаем собак, – все они были деревнями его детства, он в каждой из них играл, над каждой проносились его годы, повсюду звонили для него колокола их церквушек. Леса, бегущие за окном, темные и сонные, были лесами его юности; их зеленовато-золотой сумрак скрывал его первые походы, в их гладких прудах отражалось его лицо, когда он, затаив дыхание, наблюдал за жизнью пятнистых саламандр с красными животиками, а ветер, словно на арфе игравший в буках и елях, был древним ветром приключений. Тусклые стрелы проселочных дорог, словно сетью, разрезали огромные поля, – то были дороги его беспокойной души, он бродил по ним, замедлял шаги на перекрестках, знал, что такое конец далекого пути. Он знал километровые камни и хутора, расположенные неподалеку. Знал дома, под крышами которых покорно горел плененный свет, окрашивая окна в красноватые тона и обещая тепло и кров. Он жил в каждом окне, ему были знакомы податливые ручки дверей, он знал, кто сидел и ждал его под светом лампы, немного склонив голову и распустив золотые, как огонь, волосы, искрившиеся мириадами искр,

– это она, ее лицо всегда всплывало перед ним на всех дорогах, во всех уголках мира и ждало его – временами расплывчатое и часто почти невидимое, полное тоски и ищущее забвения, – зеркало его жизни; лицо, к которому он сейчас ехал и которое заняло сейчас почти все ночное небо. Ее глаза блестели из-за туч, губы шептали с горизонта беззвучные слова. Он уже чувствовал ее руки в веянии ветра и шуме деревьев, видел ее улыбку, от которой сладко щемило сердце и забывалось все остальное.

Он почувствовал, как набухли и открылись его вены, как кровь его словно вытекла из них в тот ясный поток, который стремительно тек помимо него, который впитал его кровь и вернул ее ему освеженной, придав ей новые силы, который подхватил его руки и понес их навстречу другим рукам, тянущимся к нему, – в тот стремительно бушующий поток, который каждое мгновение отрывал от него частичку за частичкой и уносил куда-то с собой, который растворил его одиночество, как вешние воды растопляют льдины, и который дал ему в эту единственную и бесконечную ночь познать тихое счастье всеобщего единения и волной бросил на него все – и саму жизнь, и потерянные годы, и силу любви, и ясное сознание своего возвращения по ту сторону разрушения.

11

Штайнер приехал в одиннадцать утра. Он оставил чемодан в камере хранения и тотчас же отправился в больницу. Он не замечал города, он видел только то, что мелькало мимо него с обеих сторон – дома, машины, люди.

Наконец он остановился перед большим белым зданием и минуту стоял в нерешительности, уставившись на широкий подъезд и бесконечные ряды окон, этаж за этажом. «Где-то там… Но, может быть, ее уже нет?» Он крепко сжал зубы и вошел.

– Я хотел бы узнать, когда у вас приемные часы? – спросил он в справочном бюро.

– В каком отделении? – спросила сестра.

– Не знаю. Я пришел первый раз.

– К кому?

– К фрау Марии Штайнер.

Штайнер на мгновение удивился тому безразличию, с каким сестра перелистывала толстый журнал. Он думал, что после того, как он назовет имя, или рухнет вся эта белая комната, или сестра вскочит и крикнет кого-нибудь – вахтера или полицейского.

Сестра продолжала листать журнал.

– К больным первого отделения можно пройти в любое время, – сказала она, все еще листая книгу.

– Она не в первом отделении, – ответил Штайнер. – Может быть, в третьем.

– В третье отделение можно пройти с трех до пяти… Как ее имя? – снова спросила она.

– Штайнер. Мария Штайнер… – У него внезапно пересохло в горле. Он уставился на хорошенькое кукольное личико сестры, словно ожидая, что она сейчас вынесет ему смертный приговор. Скажет: «Умерла».

– Мария Штайнер, – наконец сказала сестра. – Второе отделение. Палата 505, шестой этаж. Впуск с трех до шести.

– Пятьсот пять… Большое спасибо, сестра.

– Пожалуйста.

Штайнер продолжал стоять. В этот момент зазвонил телефон, и сестра сняла трубку.

– У вас есть еще ко мне вопросы? – спросила она Штайнера.

– Она еще жива?

Сестра отложила телефонную трубку, хотя в ней уже квакал чей-то металлический голос, словно это был не телефон, а зверь, и снова заглянула в книгу.

– Жива, – сказала она. – Иначе против ее имени в журнале стояла бы пометка. Об умерших нам сообщают сразу же.

– Спасибо.

Штайнеру очень хотелось спросить, не сможет ли он пройти в отделение прямо сейчас, но он удержался. Он побоялся, что поинтересуются причиной этого, а ему нужно было быть как можно незаметнее. Он повернулся и ушел.

Он бесцельно бродил по улицам, описывая круги вокруг больницы. «Жива, – думал он. – О, боже, она еще жива!» Потом внезапно его охватил страх, что его может на улице кто-нибудь признать, и он отыскал заброшенную пивнушку, чтобы скоротать там время. Он заказал обед, но не мог проглотить ни ложки.

Кельнер был неприятно удивлен.

– Не нравится?

– Нравится. Обед вкусный. Но сперва принесите мне рюмку вишневки.

Он заставил себя съесть весь обед. Потом попросил принести ему газету и сигареты и сделал вид, что читает. Вернее, он пытался читать, но ничего не доходило до его сознания. Он сидел в тускло освещенном помещении, где пахло пищей и пролитым выдохшимся пивом, и переживал самые ужасные часы своей жизни. Ему казалось, что Мария умирает как раз сейчас, в эти часы, он слышал ее отчаянные крики, призывавшие его, видел ее лицо, залитое предсмертным потом, и продолжал сидеть на стуле, словно налитый свинцом, – с шуршащей газетой перед глазами и крепко сжав зубы, чтобы не застонать, не вскочить, не убежать. Ползущая стрелка, стрелка его часов, была рукой судьбы, затормозившей его жизнь и чуть не задушившей его своей медлительностью.

Наконец он положил газету и поднялся. Кельнер, прислонившись к стойке, ковырял в зубах. Увидев, что посетитель поднялся, он подошел к нему.

– Хотите расплатиться?

– Пока нет, – ответил Штайнер. – Дайте мне еще рюмку вишневки.

– Слушаюсь… – Кельнер наполнил рюмку.

– Налейте и себе.

– Это можно.

Кельнер налил полную рюмку и взял ее двумя пальцами.

– За ваше здоровье!

– Да, – повторил Штайнер. – За здоровье!

Они выпили и поставили рюмки на стойку.

– Вы играете в бильярд? – спросил Штайнер.

Кельнер взглянул на стол, обитый темно-зеленым сукном и стоявший посреди комнаты.

– Немного.

– Сыграем партию?

– Что ж, можно. Вы хорошо играете?

– Давно не играл. Если хотите, сперва сыграем пробную.

– Идет.

Они натерли кий мелом и разыграли несколько шаров. Потом начали играть. Выиграл Штайнер.

– Вы играете получше, – сказал кельнер. – Вы должны дать мне десять очков форы.